Выслушав затем подробный доклад Орлова о ночном совещании, государь услал его вон, чтобы вновь предаться сну, в коем крайне нуждался после всех пережитых волнений и предстоявших еще впереди.
Проснувшись в 7-м часу, он вышел к депутатам и поручил им передать парижанам, что вступает он в их стены уже не врагом, и от них самих же зависит найти в нем друга; но что есть у него во Франции единственный враг, к коему он будет неумолим.
Депутаты, со своей стороны, просили охранение спокойствия в городе предоставить национальной гвардии.
— Извольте, господа, — согласился государь. — В таком случае ваш прекрасный город мы не станем обременять даже постоем: войска наши расположатся за городом. Одного только я требую — жизненных припасов для армии. Ближайшие меры для соблюдения общественного порядка в городе будут ныне же установлены моим канцлером графом Нессельроде с главою вашего временного правительства, князем Талей-раном Беневентским.
После депутации просил у государя аудиенции Ко-ленкур, прискакавший от Наполеона из Фонтенебло. Наполеон готов был теперь принять мирные условия, которые раньше отвергал. Но государь, без праздных слов, парламентеру наотрез объявил, что входить в какие-либо соглашения с человеком, опустошившим Европу от Москвы до Кадикса, ни сам он, государь, ни его союзники не станут.
— Покорение Парижа, — сказал в заключение государь, — необходимое достояние русских летописей. Русские не могли бы, не краснея, раскрыть славной книги своей истории, если бы за страницей, где Наполеон изображен стоящим посреди пылающей Москвы, не следовала страница, где Александр является посреди Парижа.
Так Коленкур и отъехал, не солоно хлебавши.
Было восемь часов утра. Небо было безоблачно, и солнце в полном блеске. Государь сел на свою светлосерую лошадь Эклипс и двинулся со свитой к Парижу, в одной версте от коего его ожидали уже король прусский и гвардия.
И врата «столицы мира» перед ним растворились, и при громе барабанов, при стройных звуках труб и флейт, совершился торжественный въезд: впереди гвардейская кавалерия прусская и наша легкая; за ними оба монарха с главнокомандующим и блестящей тысячной свитой; далее гренадеры австрийские и русские, гвардейская пехота, кирасиры и артиллерия. Однако наши гренадерские полки после вчерашнего штурма заметно поредели: под ружьем в иных осталось не более 300, в других всего 200 человек, а у многих офицеров руки были в повязках. Сагайдач-ный, с которым я ехал рядом, кивнул мне на них:
— Этакая повязка почетнее всяких аксельбантов; даже завидно!
Я ничего на то не ответил, только глубоко в глаза ему заглянул, — и он понял, до ушей покраснел и отвернулся: вспомнил тоже про свою собственную повязку, коей прикрыл не боевую рану, а ушиб конским копытом.
В Париже все улицы по пути шествия были уже запружены праздничной толпой; немало любопытных взобралось и на крыши. И дивное дело: ни одна душа, казалось, о сдаче города не горевала. Везде одни веселые лица, со всех сторон приветственные клики:
— Виват Александр! Виват союзники! Государь же в ответ:
— Не врагом я являюсь к вам, а другом. Приношу вам мир и торговлю.
Народ рукоплещет и ликует:
— Да здравствует мир! Мы вас давно ожидали.
— Не моя вина, что я так запоздал, — говорит государь, — виновата в том храбрость ваших войск.
Тут восторгу толпы не было уже пределов: мужчины, женщины, дети — все наперерыв старались к нему протесниться, чтобы рукой хоть к нему прикоснуться; ближайшие же ему руки и платье целовали. А стоящие дальше вытягивали шею, чтобы лучше его видеть, махали шляпами, платками, зонтиками, голосили на все лады: «Vive! Vive!»
— Что за легкомысленный народ эти французы! — говорит один наш офицер другому, — от всякой искры воспламеняются, как порох.
— До сих пор они были как в дурмане от Наполеонова злого гения, — говорит другой. — Теперь они отрезвились и счастливы, как дети.
На все время пребывания государя в Париже Та-лейран предложил в его распоряжение свой роскошный дворец, куда после церемониального марша в Елисейских полях его величество в пятом часу и отбыл.
Тут и мы с Сагайдачным спохватились, что, за весь день без вкушения хлеба и воды оставаясь, не обрели себе еще и пристанища. Засим в ближайшей ресторации насытясь весьма исправно, отправились каждый своей дорогой: он — к новому своему шефу, главному казначею, а я — к сестре сержанта Мушерона, адрес коей от него еще в Толбуховке получил.
— Позвольте спросить, — говорю, — не вы ли мадам Жаннет Камуфле?
— Я самая, — говорит.
— Так я вам от брата вашего Этьена Мушерона из России поклон привез.
— От Этьена? Он, стало быть, еще жив? Пожалуйте, мосье, пожалуйте.
Впустила меня в дверь, усадила, расспрашивает. Стал я ей рассказывать…
— И что же, — говорит, — он так-таки, значит, во Францию к нам уж и не вернется?
— Не вернется: изверился в Наполеоне.
— Ох, да! А сынок-то мой Габриэль все еще Наполеоном бредит, хоть и кровлю из-за него истекает.
— Ранен тоже?
— И как! Принесли мне его товарищи-школьники с Монмартра как бы бездыханного. Перевязала я ему раскроенную голову, как умела, побежала за доктором… Помирать в такие годы!..
— А сколько ему лет?
— Да четырнадцать всего о Рождестве минуло.
— И доктор не подает уже надежды?
— Обнадеживает, да почем знать?.. И бедная мать заплакала. Чтобы отвести ее мысли от сына, я спросил ее насчет билетиков на окнах. Оказалось, что у нее свободны две комнаты, а во дворе пустует конюшня, как раз то, что и нужно было нам с Сеней, с нашими конями и денщиками.