Меня так и подмывало крикнуть: «Да, голубчики! Сидеть бы вам у себя дома за печкой, никто бы вас там не тронул. Ну, а теперь просим не прогневаться».
Наговорились, умолкли. А туман ночной, что река молочная, по земле стелется, все кругом заволакивает. Вон и палатки офицерские верхушками только белеют.
Улизнуть обратно к своим уже не мудрость. Да многое ли я узнал-то? Что у них не все благополучно: маршалы планов Наполеоновых уже не одобряют, солдаты ропщут…
И вспало мне тут на ум: а что, кабы трофею какую унести, знамя, что ли, полковое!
Туман меж тем до того уже сгустился, что ножом хоть режь. Костра в десяти шагах не видать. Все кругом спят-храпят. Подождать еще с четверть часа…
И хорошо ведь сделал: идет патруль, караульных окликает. И дальше идет, дальше… Все опять стихло.
Пора умысел в действие произвести. Ползком к палаткам подбираюсь. У первой же палатки на земле двое, спина к спине, прикорнули: один с ружьем в охапке, — видно, караульный; другой без ружья, но меж ног знамя держит, а сам, как и караульный, от тумана нос в епанчу уткнул.
Господи, благослови!
Выдернул я у него знамя, самого ногой в грудь пнул и — наутек. Он тут же за мной с немалым криком:
— Держи его! Держи!
Да, как бы не так! От его крика и спавшие у костров встрепенулись. Один мне было дорогу загородил. Но я его с разбегу древком в грудь, — кубарем покатился, а я прыг через него и был таков. За мною хором голосят:
— Держи! Держи!
Стреляют вслед наугад. А я на земле растянулся; переждал, пока перестали, опять вскочил и уже бегом во все лопатки.
Вот и наши костры, и окрик:
— Кто идет?
— Свой! Не стреляй.
Гляжу: не донцы мои, а пехота. В тумане, вишь, в сторону забрал. Обступили меня и знамя мое французское, и самого меня в саксонской форме оглядывают, допрашивают: что да как?
Поведал я им, а потом от них к донцам и до атамана самого добрался. Как узрел меня со знаменем в руках:
— Эге! — говорит. — Да ты, что ж это, из неприятельского лагеря, что ли, унес?
— Точно так-с. Вашему сиятельству гостинец. Да кое-чего и наслышался.
— Ну, рассказывай; послушаем.
Пересказал я ему от слова до слова, что слышал.
— Все сие само по себе не важно, — говорит Платов. — Важно, однако ж, что дух воинский у них уже выдохся, что в вожде своем возлюбленном изверились и по печке родной вздыхают. А это на войне последнее уже дело.
Когда я затем поведал и о том, как знаменем завладел, по плечу он меня потрепал.
— Ну, молодчина! Из тебя, вижу, лихой казак еще выйдет.
Этим кончился для меня первый день Лейпцигской битвы… Рука, однако ж, от писанья онемела, да и в груди что-то опять неладно…
Парламентер Наполеона. — Второй и третий день «битвы народов». — Польская пуля и чудодейственный пластырь. — Пленение Лористона и опала саксонского короля
Октября 18. Доктор брюзжит, пульсом моим недоволен.
— Пуля давно уже вынута, — говорит, — ребро заросло, все шло как по маслу. А теперь вдруг жар и хрип в груди! Что-нибудь вас, верно, взволновало? Не получили ли письма из дому?
— Письма не получал, но сам писал — не письмо, а дневник.
— Ну, вот! Описывали «битву народов»?
— Да как же, доктор, не описать, когда сам в ней участвовал? И то один первый день только описал.
— Ох, уж эти папиенты! Пока я вам не позволю, не извольте брать перо в руки. Чего вы улыбаетесь?
— Зачем мне перо брать, коли карандашом пишу?
— Очень рад, что вы шутить уже можете. Но не станете меня слушаться, так сами на себя потом и пеняйте.
Делать нечего, придется-таки на себя на день, на другой узду наложить.
Октября 19. Жара у меня уже нет; со спокойной совестью, значит, могу продолжать.
Следующий день, 5-ое октября, пришелся на воскресенье; вдобавок с утра и до вечера лил дождь, как из ведра. Посему обе стороны воспользовались этим днем для отдыха к предстоящему новому бою. За весь день было одно лишь небольшое, но достохвальное дело: русские гусары из Силезской армии атаковали французскую кавалерию и, прогнав ее за батареи, взяли пять орудий. Блюхер, быв очевидцем молодецкой атаки, подъехал к командиру гусаров, генералу Васильчикову, и в восторге его обнял.
Силы союзников должны были к 6-му числу еще преумножиться подходом корпуса Коллоредо и армий Беннигсена и шведского принца. Наполеону же сикурсу ждать было уже неоткуда, и вот, под вечер от него кто-то к нашему лагерю шажком едет и белым платком над головой машет. Подъехал, — что за диво: парламентер в австрийской форме! Австрийцы ведь нам теперь не враги, а союзники?
Оказалось — тот самый генерал Мерфельд, что накануне к французам в плен попался. Вот Наполеон его на честное слово к нам и отпустил, чтобы через него переговоры о мире завязать.
Час спустя смотрим — с поникшей головой обратно едет. Не выгорело!
После уже здесь, в Лейпциге, я от доктора слышал, что Наполеон готов был отказаться от всех своих притязаний на герцогство Варшавское, Голландию, Италию, Испанию и ганзейские города, с тем чтобы Франции были возвращены ее колонии, взятые англичанами.
— Император Александр вряд ли станет вмешиваться в это дело, — заметил Наполеону тогда же Мерфельд.
А Наполеон:
— Да мы с ним уж сговоримся. Пускай только пришлет ко мне уполномоченного для окончательных переговоров. Меня, вот, все обвиняют, что я хочу не мира, а перемирия. Но это неправда! А от мира выиграло бы все человечество. Я отступлю, так и быть, за Заалу; но русские и пруссаки пускай отойдут за Эльбу, а австрийцы — в свою Богемию. Пострадала ведь всего больше Саксония; так она пусть останется нейтральной.