— Значит, что я еще не лейтенант, а в надежде таковым сделаться. Вальса же вашего я, простите, танцевать не умею.
— О! Гопсер-вальцер — самый легкий. Пойдемте со мной.
И пошли мы вертеться, да при всяком повороте гоп! да гоп!
— Вот видите ли, — говорит, — как вы прекрасно танцуете. Я вас и другим девицам представлю.
Подвела к ним и представляет:
— Герр лейтенант in spe.
Те «хи-хи-хи!», но вертеться со мной не отказываются, и так-то довертелся я до седьмого пота.
А тут и ужин; пива — море разливанное. Сельский учитель на новорожденную витиеватую речь сказал; Сагайдачный в свой черед за всех ее подруг тост провозгласил. Пошел и я с ними чокаться. А они, хохотуньи, одна за другой, точно сговорившись:
— Ваше здоровье, герр лейтенант in spe!
Что с них взять? Пускай тешатся. Но вдруг один подвыпивший парень с пренахальной усмешкой на счет «лейтенанта in spe» на местном своем наречии какую-то остроту отпускает. Я его тарабарщины не понял. Но девицы со смеху покатываются, а остальные парни: «Хо-хо-хо! Лейтенант in spe!».
В первый момент я даже не нашелся, как себя повести. Но Сеня мой хвать кулаком по столу, загремел саблею и громовыми междометиями разразился:
— Бомбей унд гранатен! Крейцшокдоннерветтер нох эйнмаль!
Остряка-парня словно молнией сразило: с перепугу под стол залез. Тут у нас с Сеней гнев разом испарился, оба мы расхохотались, а за нами и вся честная компания, которая тоже, видно, немало струхнула. Дабы нас совсем умиротворить, сельский учитель тост предложил за славную русскую армию, бескорыстно помогающую немцам иго тирана Европы свергнуть. Вылез из-под стола и остряк, громче всех «хох! хох! хох!» кричал.
Как Сагайдачный в плену побывал. — Генералы Жомини и Моро. — Князь Шварценберг хватается за голову
Июля 8. Перемирие на три недели продолжено — до 29 июля. Император Франц все еще не может решиться порвать со своим грозным зятем.
Июля 9. От князя Волконского моему Сене вчера головомойка была: зачем-де без спроса на целые дни из города отлучается. А сегодня опять как в воду канул. Верно его снова, как к магнитной горе, к Цедлицам потянуло.
Июля 11. Третий день о Сагайдачном ни слуху, ни духу.
Июля 12. Объявился! Захожу сам уж в штаб проведать, нет ли вестей о пропавшем.
— Никаких вестей, — говорят.
Вдруг дверь настежь, и перед нами как ни в чем не бывало мой Сеня.
— Морген, мейне геррен! Как поживаете? Ви гет-с? Обступили кругом, вопрошают:
— Да вы-то откуда? Где четыре дня пропадали?
— Угадайте, — говорит. — Не угадаете! В плену просидел.
— В плену? Что за сказки! За двадцать верст кругом ни одного француза.
— Пленили его не французы, а неотразимые немецкие очи в одном богемском замке.
— Смейтесь, смейтесь, — говорит. — Посидели бы вы, как я, день и ночь на цепи, не до смеху бы вам было.
— Как так на цепи? Сочиняйте больше! На цепь в наше время, слава Богу, и неприятелей не сажают.
— Да дайте же ему рассказать, господа! Говорите, Сагайдачный: как это могло случиться с вами?
— А очень просто, — говорит. — Отправился я за город в горы…
— Да вы же ведь не признаете горных прогулок?
— А вот подите же! Пришла раз фантазия. Забрел в такую дичь и глушь, что и сам не рад. Иду тропинкой: куда-то меня выведет? И вывела она меня, как Ивана-царевича, на перекресток; на перекрестке — три дороги: направо пойдешь — коня потеряешь…
— Но коня своего вы дома ведь оставили?
— Вот потому-то и жалеть мне его было нечего: все равно не пропадет.
— И вы пошли направо?
— Пошел направо. Иду себе, иду, еле ноги уже волочу. Прилечь бы немножко! А под деревом, как на заказ, моховая кочка-подушка, да и только. Прилег…
— И заснули?
— Заснул богатырским сном. Проснулся уже ночью; темень непроглядная. Однако, не ночевать же в лесу! Встал, пошел опять, а куда — и сам уж не разберу. Долго ли, коротко ли, — из чащи выбрался. Эге! Костры. Бивак, значит. Подхожу. Как вдруг:
— Ки ва?
Батюшки мои! Французы!
Пошел наутек. Не тут-то было. Нагнали, к генералу своему повели.
— Шпиона, — говорят, — поймали. А генерал спросонок:
— Шпиона? Сакр-блё! На цепь его!
И посадили на цепь, обеими ногами к стенке приковали. Да, господа! Не дай Бог никому из вас удовольствие это испытать — трое суток на цепи в ожидании расстрела!
— Так вас и к расстрелу уже присудили?
— Суда надо мною еще не было; кроме часового, никто носа ко мне не показывал. Но шпионов на войне, сами знаете, не милуют. И решил я бежать. Говорю часовому:
— Кандалы мне одну ногу до крови натерли. Сними-ка их мне, мон шер. Ведь и другой скованной ноги тебе довольно, чтобы не убежал.
Сжалился простачек.
— Которую, — говорит, — натерло?
— Да вот левую.
Снял он с нее цепь; а я, как только он за дверь, понадергал из тюфяка своего соломы, скинул с себя, с позволенья сказать, рубашку, хватил потом скамейкой об пол — трах! ножка отскочила; взял ее, обвернул соломой и рубашкой, сверху чулок еще натянул, — нога как нога. Свою же собственную ногу под себя подвернул. Приходит опять часовой:
— Ну, что, мосье, как нога?
— Отошла, — говорю, — мерси. Можете опять цепь наложить.
Наложил он ее на обвернутую палку. А я ему:
— Раз вы, мон ами, такой милый человек, не снимите ли вы теперь цепь с другой ноги, чтоб и ей отдохнуть?
Но лишь только он цепь снял, как я на ноги вскочил, самого его с ног сбил, бросился вон, дверь снаружи на замок — и был таков.